перейти на головную страницу А.Р. Лурия

Александр Романович Лурия

Этапы пройденного пути
Научная автобиография



   
Александр Романович Лурия
 


Этапы пройденного пути: Научная автобиография

Глава 10. Романтическая наука

Оглавление

В начале этого века немецкий ученый Макс Ферворн писал, что ученых можно разделить на две группы, различающиеся по своему отношению к науке: на классиков и романтиков. Он отметил, что эти два основных типа ученых отражают не только общее отношение ученого к науке, но также и его личные качества.

Классические ученые — это те, которые рассматривают явления последовательно по частям. Шаг за шагом они выделяют важные единицы и элементы, пока, наконец, не сформулируют некие абстрактные общие законы. Затем эти законы рассматриваются как сила, управляющая явлениями в изучаемой области. Один из результатов такого подхода — сведение живой действительности со всем ее богатством деталей к абстрактным схемам. Свойства живого целого при этом теряются, что побудило Гёте написать: «Ведь каждая теория сера, но зеленеет вечно древо жизни».

Иными чертами, подходами и стратегией отличаются романтические ученые. Они не идут по пути редукции реальности к абстрактным схемам, что является руководящей идеей классической группы. Романтики в науке не хотят ни расчленять живую реальность на ее элементарные компоненты, ни воплощать богатство конкретных жизненных событий в абстрактных моделях, которые теряют свойства самих явлений. Величайшее значение для романтиков имеет сохранение богатства конкретных событий как типовых, и их привлекает наука, сохраняющая это богатство.

Конечно, романтические ученые и романтическая наука имеют свои недостатки. Романтическая наука обычно не отличается логичностью и она не идет по пути последовательно продвигающегося шаг за шагом доказательства, что характерно для классической науки, она с большим трудом дает четкие формулировки и общие законы. Иногда логический, последовательный анализ не дается романтическим ученым, и тогда в их работе преобладают художественные наклонности и интуиция. Их описания явления зачастую не только предшествуют объяснению, но и заменяют его. Я долго не мог разобраться, какой из этих двух подходов в принципе ведет к лучшему пониманию живой реальности.

Эта дилемма представляет собой новую формулировку конфликта между номотетическим и идиографическим подходами к психологии, который интересовал меня в течение первых лет моей интеллектуальной жизни. В области психологии эти подходы лежат в основе критического конфликта между объяснительной, физиологической, психологией и описательной, феноменологической, психологией высших психических функций. Одним из важнейших факторов, привлекших меня к Л.С. Выготскому, было то значение, которое он придавал преодолению этого кризиса. Он считал это преодоление важнейшей целью психологии в наше время. Но наша работа проходила не в вакууме. Она шла на фоне больших социальных и научных сдвигов, что и сформировало отношение к ней всех ученых, включая меня самого.

С начала текущего столетия под влиянием колоссального технического прогресса изменилась сама структура научной работы. Можно считать, что этот прогресс начался в первой половине девятнадцатого века с открытия Р. Вирхова, показавшего, что отдельные клетки составляют элементарные частицы всех живых организмов. Это открытие помогло Р. Вирхову построить свою целлюлярную физиологию и патологию. Редукционизм — стремление свести сложные явления к их элементарным частицам — стал ведущим принципом в научной работе. В области психологии казалось, что только через сведение психологических явлений к элементарным физиологическим законам можно дать исчерпывающее объяснение человеческого поведения. Распространение редукционизма в исследованиях, посвященных обучению, привело к представлению о решающем значении совпадения стимула и подкрепления, сочетание которых могло якобы объяснить все, даже сложнейшие, формы поведения, включая сознательную деятельность человека. В этой атмосфере богатая и сложная картина человеческого поведения, существовавшая в конце девятнадцатого столетия, исчезла из учебников психологии.

Позднее, в результате огромного прогресса в биофизике, возникла новая волна редукционизма. В течение этого периода многие ученые предполагали, что объяснение поведения, включая высшие психические процессы, такие, как память, внимание и др., может быть найдено на молекулярном и даже субмолекулярном уровне. Эти попытки свести сложные формы сознательного поведения к молекулярному уровню в особенности доминировали в области изучения мозга как основы поведения. В это время изучение сознательной деятельности человека потонуло в море молекулярной теории.

Затем произошел, пожалуй, самый поразительный сдвиг в науке — были изобретены электронные устройства, чьи математические способности, объем и скорость операций во много раз превышают возможности людей; электронные счетно-решающие устройства стали одним из основных орудий науки. Многие ученые начали думать, что наблюдение за реальным поведением можно заменить электронным моделированием или математическими моделями. Учебники психологии и монографии были переполнены такими моделями и схемами. Этот поток принес с собой еще большую опасность: реальность человеческой сознательной деятельности заменялась механическими моделями.

Такая тенденция сводить живые факты к математическим схемам и всецело проводить исследовательскую работу с помощью различных инструментов была особенно сильна в медицине. В прошлом медицина стремилась выделить основные синдромы заболеваний путем описания существенных симптомов. Эта работа считалась весьма важной для диагностики и лечения. С появлением нового технического оснащения эти классические формы медицинской процедуры были оттеснены на задний план. Врачи нашего времени, располагая батареей вспомогательных лабораторных средств и тестов, часто игнорируют клиническую реальность. Наблюдение больных и оценка синдромов начали уступать место десяткам лабораторных анализов, которые затем комбинируются с помощью математической техники в качестве средства диагностики и рекомендаций для лечения. Врачи — великие наблюдатели и мыслители — постепенно исчезают. Теперь редко найдешь действительно хорошего врача, равным образом искусного и в диагностике, и в оценке заболевания, и в лечении. Я не собираюсь недооценив ать роль инструментальных средств медицины, но склонен решительно отказаться от такого подхода, когда эти вспомогательные средства становятся главными в медицине, вытесняя клинические наблюдения настолько, что клинический анализ слепо следует за инструментальными данными.

В прошлом веке, когда вспомогательные лабораторные методы встречались редко, искусство клинического наблюдения и описания достигло своей вершины. Читая, классические наблюдения великих врачей Дж. Лорда, А. Труссо, П. Мори, Ж. Шарко, Вернике, С. Корсакова, Хэда и А. Майора, нельзя не видеть красоту этого искусства, этой науки. Теперь это искусство наблюдения и описания почти утеряно.

Конечно, простое наблюдение и описание также имеют свои недостатки. Описание непосредственно воспринимаемых явлений может привести наблюдателей к псевдообъяснениям, основанным на субъективном понимании феноменов. Такого рода ошибки ставят под угрозу подобный вид научного анализа. Но эта опасность возникает только тогда, когда феноменологическое описание поверхностно и неполно. Истинно научному наблюдению эта опасность не угрожает. Научное наблюдение — это не только чистое описание отдельных фактов. Его основная цель — рассмотреть событие под возможно большим количеством углов зрения.

Глаз науки не исследует предмет, событие, изолированное от других вещей и событий. Истинный предмет науки — видеть и понимать ту логику, которая связывает данный объект или событие с другими объектами или событиями.

В этой связи хочется вспомнить слова В. И. Ленина о том, что стакан как предмет науки может быть понят, только если его рассматривать с разных точек зрения. С точки зрения материала, из которого он сделан, он является объектом физики; с точки зрения его ценности — объектом экономики, а с точки зрения его формы — объектом эстетики. Чем больше объективных связей мы выявляем во время изучения того или иного явления, тем ближе мы подходим к его сути, к пониманию качеств и законов его существования. Только сохраняя все богатство его свойств, мы можем понять те внутренние законы, которые определяют его существование. Именно такой путь научного познания Карл Маркс назвал необычным термином: «восхождение к конкретному».

Наблюдение и описание психологических фактов должно идти тем же путем. Клинические и психологические наблюдения не имеют ничего общего со сведением целого к отдельным элементах, свойственным редукционизму. Целью наблюдений является выделение наиболее важных нарушений или первичных основных факторов, лежащих в основе синдрома, а затем и вторичных или «системных» последствий этих нарушений. Только после того как эти основные факторы и связанные с ними нарушения установлены, вся картина может стать ясной. Таким образом, объектом наблюдения является выяснение системы существенных связей. Правильно проведенное наблюдение достигает и основной классической цели научного исследования — объяснения фактов — и одновременно не теряет из вида и романтическую цель — сохранение многообразного богатства материала.

Применяя инструментальные лабораторные вспомогательные средства в научном исследовании, я старался сохранить дух клинического анализа. Мой подход был подходом в равной степени и классического и романтического типов. Но время от времени в течение моей жизни мне представлялась возможность заниматься интересующей меня работой в более чистом романтическом стиле.

Мои попытки возродить традиции романтической науки выразились в двух книжках: «Маленькая книжка о большой памяти» (1968) и «Потерянный и возвращенный мир» (1971). В этих книжках я пытался идти по пути Уолтера Патера с его «Воображаемыми портретами», написанными в 1887 г., с той разницей, что персонажи моих книг не были воображаемыми портретами. В обеих книгах я описывал реальные личности и законы их умственной жизни. Я решил написать об этих двух людях потому, что каждый из них обладал одной чертой, игравшей решающую роль в формировании его личности и являвшейся основой ее своеобразия. Я пытался изучить эту основную черту человека как можно тщательнее и вывести из нее другие черты его личности.

Первой книгой, в которой я применил такой подход, была «Маленькая книжка о большой памяти». СВ. Шере-шевский, герой этой книги, знаменитый мнемонист, обладал исключительной памятью, и эта черта доминировала над всеми остальными. Однако не сама память была темой моей книги, а, скорее, ее влияние на личность С.В. Шерешевского.

Память С.В. Шерешевского была сложного, эйдетико-синестетического типа. Он легко преобразовывал каждое впечатление, даже акустически воспринятые слова, в оптические образы, тесно связанные с другими ощущениями, включая звуки, вкус и осязание.

Помню, как однажды мы шли вместе в лабораторию физиолога Л.А. Орбели. «Вы помните дорогу туда?» — спросил я С.В. Шерешевского, забыв, как прочно у него сохраняются впечатления. — «Как я могу забыть ее? — отвечал он. — Вот этот забор ведь такой соленый и шершавый, кроме того у него такой резкий, пронзительный звук». Л.С. Выготскому он сказал: «У вас такой желтый, рассыпчатый голос». Он рассказал мне один случай. Он покупал мороженое, и женщина, продававшая его, спросила низким голосом: «Вы хотите шоколадного?» Ее голос показался ему таким резким и окрашенным в темный цвет, что ему сразу же показалось, что мороженое покрылось черными хлопьями, и он не в состоянии был его попробовать. Он так объяснял этот процесс:

«Я узнаю слово не только по образам, которые оно вызывает, но по целому комплексу чувств, связанных с этим образом. Это трудно выразить ... это не касается только зрения или слуха, я получаю общее ощущение. Обычно я чувствую вкус и вес слова и мне не нужно делать усилия, чтобы его запомнить — слово само припоминается. Но это трудно описать. Я чувствую, как что-то маслянистое скользит по моей руке ...или я ощущаю легкую щекотку на моей левой руке, вызванную массой крошечных легких точек. Когда это происходит, я просто запоминаю слово, без всякого усилия» (запись от 22 мая 1939 г.).

Эти синестетические компоненты давали ему дополнительную информацию, что и облегчало точное припоминание. При неправильном воспроизведении слова его вспомогательные синестетические ощущения не совпадали с первоначальными и оставляли у него ощущение, что что-то неправильно и надо исправить ошибку. Но основным в припоминании были визуальные свойства материала. Когда он слышал или прочитывал слово, оно сейчас же преображалось в зрительный образ того, что означало данное слово для него. Он так описывал это: «Когда я слышу слово «зеленый», появляется зеленый цветочный горшок; со словом «красный» я вижу идущего на меня человека в красной рубашке. А слово «синий» — это образ кого-то, машущего из окна синим флажком... Даже числа напоминают мне образы. Возьмите цифру 1 — это гордый, хорошо сложенный человек; 2 — это женщина в веселом настроении; 3 — это мрачная личность» (запись от сентября 1936 г.).

Когда СВ. Шерешевский прочитывал длинный список слов, каждое слово вызывало у него зрительный образ. Так как обычно список бывал довольно длинным, ему приходилось находить какой-то способ мысленного размещения этих образов в последовательности. Чаще всего он «расставляя» их вдоль какой-нибудь улицы, которую мысленно себе представлял. Затем он легко мог воспроизводить слова с начала до конца или в обратном порядке, причем мог быстро называть слово, предшествующее или следующее за выбранным мною из списка. Чтобы сделать это, он просто начинал свою прогулку или с начала, или с конца улицы, находил образ названного предмета и «бросал взгляд» на то, что было расположено по обе стороны от него.

Эти образы и ощущения были поразительно стойкими, и он мог по желанию вспомнить материал, который ему давался на показательных выступлениях или в эксперименте за много времени до этого. Невозможно было установить границы его способности удерживать образы в памяти или обнаружить какие-либо признаки стирания следов с течением времени.

Эта стабильность следов стала для него особой проблемой, когда он начал работать в качестве профессионального мнемониста. Он писал:

«Боюсь, что во время моих индивидуальных выступлений может начаться путаница. Я мысленно стираю с доски написанное и покрываю ее совершенно непрозрачной, непроницаемой пленкой. Я снимаю пленку с доски и слышу, как она хрустит, когда я ее комкаю. Все равно, когда начинается следующее выступление и я подхожу к этой доске, стертые цифры иногда появляются вновь» (письмо, 1939 г.).

Он пробовал записывать данные для того, чтобы больше не хранить их в памяти, но это тоже не дало результата. Тогда он начал выбрасывать и даже сжигать листки бумаги, на которых было записано то, что он хотел забыть, но и тогда он продолжал помнить.

«Однажды вечером — это было 2-го апреля — я чувствовал себя страшно утомленным, я дал три сеанса и не представлял себе, как я справлюсь с четвертым. Я мог видеть перед собой таблицы чисел из первых трех сеансов... Я решил взглянуть, там ли еще первая таблица. Я как-то побаивался, что ее не будет. Я одновременно и хотел и не хотел, чтобы она появилась... И тогда я подумал: если первая таблица чисел сейчас не появится, тогда ясно, что это потому, что я не хочу, чтобы она появилась. Ага! Значит, если я не захочу, чтобы таблица появились, она и не появится. Так трудно мне было осознать это!»

Говоря о С.В. Шерешевском, нельзя ограничиться только его памятью. Самое интересное в том, как его фантастическая память влияла на его мышление, его поведение и на его личность в целом. Я исследовал его в течение длительного времени, и мне стали очевидными и сильные стороны его умственных способностей и накладываемые ими ограничения. Его сильной стороной было умение пользоваться яркими зрительными образами. Если он мог представить в своем воображении все условие задачи, он решал ее гораздо лучше и быстрее, чем люди с нормальной памятью. Он глубже, чем большинство людей, увлекался, слушая рассказ, и никогда не пропускал ни единой детали, причем часто обнаруживал противоречия, не замеченные самими писателями. Его решения загадок были высокоэстетичны.

Однако его яркие образы, как визуальные, так и синестетические, одновременно создавали некоторые трудности, которых он не мог преодолеть. Например, когда он читал отрывок текста, буквально каждое слово вызывало какой-нибудь образ. По мере того как он продолжал чтение, возникало все большее количество образов, причем, если отрывок читался быстро, один образ сталкивался в его сознании с другим, образы нагромождались и искажали друг друга. И тогда задача для него заключалась в том, чтобы понять хоть что-нибудь. Если текст читался медленно, то это тоже ставило свои проблемы. Он пишет о себе:

«Я прочел фразу: «Н. прислонился к дереву». Я видел стройного молодого человека в темно-синем костюме (Н., знаете ли, так элегантен!), который стоял около большой липы, кругом была трава и лес... Но затем предложение продолжалось: «Я смотрел в витрину магазина». Ну, как вам это нравится! Значит, все происходит не в лесу и не в саду, и Н. стоит на улице. И я должен снова начинать все предложение сначала» (запись от марта 1937 г.).

Таким образом, понимание отрывка из-за очень активного всплывания образов становилось для С.В. Шерешевского мучительным процессом. Образы возникали в его сознании беспрерывно, и он все время должен был бороться с ними, чтобы иметь возможность сосредоточиться на том, что является существенным. Так как его образы были исключительно яркими и возникали постоянно, они стали доминирующим элементом в сознании С.В. Шерешевского и бесконтрольно появлялись всякий раз, когда он касался чего-нибудь связанного с ними хотя бы самым косвенным образом. Его образное мышление в особенности мешало ему при чтении поэтических произведений. Каждое выражение вызывало образ, который часто вступал в конфликт со следующим образом.

Абстрактные идеи представляли для него новый круг проблем.

«Вечность — это значит то, что было всегда. Но что было до этого? Что следует за ней? Нет, это невозможно увидеть... Чтобы я мог схватить смысл вещи, я должен ее увидеть. Возьмите слово «ничто» — я читал его и думал, что это что-то очень глубокое. Я подумал, что лучше было бы назвать «ничто» чем-нибудь... потому что я вижу это ничто и это что-то. Если мне нужно понять довольно глубокий смысл чего-то, я должен сейчас же создать картину этого».

С.В. Шерешевский терялся, встречаясь с абстрактной идеей, как и молодые люди, впервые осознающие, что абстрактные идеи нельзя понимать образно. Но большинство юношей переключаются с конкретного мышления на абстрактное, и эта проблема для них более не существует. Та роль, которую ранее играли в их мышлении графические образы, заменяется усвоением определенных представлений о смысле слов. Их мышление становится словесным и логическим, а зрительное образы отодвигаются на периферию их сознания. Но у С.В. Шерешевского такой смены в понимании смысла слов не было. Он не в состоянии был понять идею, если не мог реально ее увидеть. Так он пытался безуспешно увидеть идею «ничего» и найти образ для объяснения «вечности».

Его образная память могла регулировать его поведение. Он мог контролировать свои непроизвольные процессы, как, например, сердцебиение и температуру тела, таким же образом, как это делают йоги. Он ясно представлял себе, что он быстро бежит, и его пульс учащался. Если он представлял себе, что держит в руке кусок льда, это снижало температуру его руки. А образ стакана горячей воды в другой руке повышал температуру на другой руке. Таким образом он мог повышать или понижать температуру своих рук на пять градусов. Но в случаях, когда его внутренние образы вступали в конфликт с реальной обстановкой, он терялся. «Я должен был пойти в суд, и я подготовился», — рассказывал он мне. — Я представлял себе, как сидит там судья и как стою я... Но когда я пришел в суд — все было по-другому. Я растерялся и не мог произнести свою речь».

Вся личность С.В. Шерешевского определялась его способностями к фантазированию. В детстве он был мечтателем, и его фантазии воплощались в ярких живых образах, создавая иной мир, через призму которого он преломлял опыт повседневной жизни. Он был склонен не замечать различий между реальностью и тем, что он сам мог «видеть». Например:

«Эта привычка была у меня долгое время, возможно и сейчас еще есть. Я смотрел на часы и в течение долгого времени представлял себе стрелки все в том же положении, не понимая, что время прошло... Вот почему я часто опаздывал» (запись от октября 1934 г.).

Его воображение иногда заменяло действие. Его способность «видеть» себя со стороны и, таким образом, «выключать себя», перевоплощаться как бы в образ другого человека, выполняющего его инструкции, оказывала ему огромную помощь в регулировании собственного поведения так же, как и в контролировании своих автономных процессов. Однако иногда, «выключая» себя таким образом, он терял полный контроль над своим поведением: тот «он», которого видел С.В. Шерешевский, ускользал из-под контроля и начинал действовать самостоятельно. Так как вся личность Шерешевского формировалась под влиянием его невероятной памяти, я мог изучать структуру его сознания таким же путем, каким изучал синдромы при поражениях мозга.

Моя вторая книга представляла собой полный контраст. Это было тоже описание личности в романтическом стиле, но не человека с выдающейся способностью, а человека, перенесшего катастрофу, разрушившую его интеллект. Во время войны осколок снаряда ранил молодого человека, разрушив теменные отделы левого полушария мозга. Весь его мир распался. Он забыл свое имя, свой адрес. Исчезли все слова. Как он описывал позднее:

«Из-за этой раны я стал ненормальным человеком... Я был ненормален потому, что у меня была колоссальная амнезия и долгое время не было никаких следов памяти... Я все время был в тумане, как и тяжелом полусне. Моя память была совершенно пуста. Я не мог придумать ни единого слова. Все, что всплывало в моем сознании, — это образы, туманные видения, внезапно появляющиеся и так же внезапно исчезающие. Я просто не мог понять или вспомнить, что они означают...»

Он не мог читать и даже сказать, на каком языке напечатана газета. Во время нашей первой беседы в восстановительном госпитале, куда его направили после ранения, я попросил его прочесть какой-то текст. «Что это такое?.. Нет, я не знаю... не понимаю... что это?» — спрашивал он. Он пытался ближе рассмотреть страницу, держа ее перед левым глазом, затем двигая ее дальше, в сторону и удивленно изучая каждую букву. «Нет, я не могу». Затем я попросил его написать свое имя и название родного города. Пытаясь сделать это, он неуклюже взял карандаш, сначала не тем концом, затем стал искать бумагу. Но найдя ее, он не мог изобразить ни одной буквы. Он очень расстроился, так как внезапно осознал, что он не может писать.

В результате ранения он потерял ощущение своего тела. Он часто «терял» правую сторону своего тела, что неизбежно происходит при повреждении теменных отделов левого полушария мозга. Ему также казалось, что размеры его тела изменились:

«Иногда, когда я сажусь, я вдруг чувствую, что моя голова стала размером со стол — совершенно такая же большая, а мои руки, ноги и торс стали очень маленькими. Когда я вспоминаю это, мне самому это кажется и смешным, и очень страшным. Такого рода ощущения я называю телесными странностями. Когда я закрываю глаза, я даже не уверен, где моя правая нога, почему-то я часто чувствовал, что она где-то над моим плечом, даже над головой».

Его зрение также пострадало, и он не мог ничего увидеть полностью. Ему приходилось полагаться на свое воображение, чтобы заполнить бреши в том, что он видел:

«Это значит, что я должен нарисовать их в моем сознании и попытаться запомнить их как полные и законченные, после того как я посмотрю на них, коснусь их или получу от них какое-то впечатление».

Это происходило потому, что он потерял правое поле зрения в обоих глазах, когда он фокусировал любой глаз на какой-то точке, он мог видеть только то, что было от нее слева. Кроме того, в его поле зрения были скотомы (темные пятна). Однажды в ходе лечения он сделал открытие, которое оказалось поворотным пунктом в восстановлении его письма.

«Сначала мне было очень трудно писать, даже после того, когда мне стало казаться, что я знаю буквы. Я не мог вспомнить их очертание. Каждый раз, когда я хотел написать какую-то определенную букву, мне приходилось пробегать весь алфавит, пока я не находил ее. Но однажды доктор, которого я знал хорошо, потому что он бывал всегда сердечен со мной и с другими больными, попросил меня попробовать написать автоматически, не отрывая руку от бумаги. Я был в полном замешательстве и переспрашивал его несколько раз, пока, наконец, взял карандаш и, повторив несколько раз слово «кровь», быстро его написал. Я не был убежден, что я написал правильно, потому что мне еще трудно было читать... Оказалось, что я могу писать только некоторые короткие слова, автоматически».

После усиленной тренировки, длившейся около шести месяцев, он научился читать и писать. Письмо возвращалось к нему гораздо скорее, чем чтение, потому что оно было у него автоматическим навыком, на который не повлияло его ранение. Однако читать он продолжал медленно, разбивая слова на слоги и буквы, потому что та часть коры, которая контролирует зрение, была повреждена. Тем не менее он мог писать автоматически, хотя ему и приходилось ломать себе голову в поисках слов и мыслей, чтобы выразить то, что он задумал. Он описывал это таким образом:

«Когда я смотрю на слово вроде слова «головокружение»; я просто не могу его понять. Все буквы — даже части слова — кажутся мне такими же бессмысленными, какими казались бы ребенку, никогда не видевшему букваря или алфавита. Но вскоре что-то начинает появляться в моем сознании. Я смотрю на первую букву «г» и жду, пока не припомню, как она произносится. Затем я перехожу к букве «о» и произношу весь слог. Потом я пытаюсь присоединить его к следующему слогу. Я бросаю быстрый взгляд на следующую букву, выжидаю немного,-затем так же быстро смотрю на букву «о». В то время, как я смотрю на эту букву, две буквы слева от нее исчезают из поля моего зрения, то есть я вижу только «о» и две буквы слева. Но первые две или три буквы слова больше не видны. Точнее говоря, в этот момент я вижу только серый туман, в котором пятна, нити и маленькие тела мерцают и движутся взад и вперед».

Несмотря на эти трудности, он решил вести дневник, чтобы описать, что с ним случилось, и как он боролся, чтобы преодолеть свой дефект. Он работал над своим дневником день за днем в течение двадцати пяти лет, сражаясь с каждым словом и предложением. Иногда в течение целого дня он исписывал полстраницы. Сначала он назвал свой дневник «История страшного поражения мозга», но позднее изменил название на «Я буду бороться дальше». Сейчас в его дневнике уже более трех тысяч страниц.

Я наблюдал этого больного более тридцати лет. Книга, написанная о нем, ни в коем случае не является «воображаемым портретом». Засецкий существует. Чтобы написать его портрет, я использовал отрывки из его дневника, показывая, как ощущается такое ранение. Но книга содержит также отклонения от темы там, где я объясняю психологическую структуру трудностей, которые он переживал, и их связь с типом поражения мозга. Таким образом, эта книга представляет собой не только портрет реального человека, но и попытку раскрыть роль некоторых психологических факторов с помощью нейропсихологии.

Мне очень хотелось бы написать третью книгу такого рода или даже небольшую серию таких книг. Я мог бы описать человека с полной потерей памяти и с изменением личности в результате этой потери. Или я мог бы написать о больном с поражением лобных долей мозга, что вызвало полный распад его способности формулировать цели и планы. До сих пор подобные попытки чаще делались писателями, например русским писателем Александром Грином, написавшим «Потерянный и возвращенный ад» — короткий рассказ о человеке с ранением лобных долей. Но это лишь «воображаемый портрет».

Работать над такого рода книгой очень трудно. Нужно найти человека с исключительными качествами — с чрезмерным развитием какой-то черты или с нарушением какой-то первичной функции, что вызвало бы полное изменение личности. Затем нужно затратить десятилетия на изучение этой «невыдуманной истории», выделяя основные факторы и шаг за шагом воссоздавая синдром в целом. К несчастью, я уже не имею такой возможности.

Единственная оставшаяся для меня возможность — это обратиться к самому себе и описать «жизнь советского психолога в ретроспективе» (этапы пройденного пути). В этой книге нет героя с исключительными способностями, нет ни специфической одаренности, ни трагедии. Но есть атмосфера реальной жизни, начавшейся в такое исключительное время, вместе с началом революции. Есть период первых исканий, встреча с гением, под влиянием которого я находился, и есть история моих дел, которые я смог совершить в течение довольно долгой жизни.

Люди приходят и уходят, но творческие источники великих исторических событий, идеи и дела остаются. Может быть это — единственное оправдание моего желания написать эту книгу.